Cеминар

 

«Литературная критика на современном этапе: социокультурная функция».

 

Гродно. 25-26 февраля 2016 года.

______________________________________________________________________

 

… ПОМЕСЬ РАДУГИ, СПИРТА, ЧЕРНОВИКА

Рец.: Поэзия студентов СМУ: [Георгий Дмитриев] // Светотени. – 2004. – № 2. – С. 22 – 35.

Самое трудное начать. Поэтому всегда в таких случаях вспоминается одна из пьес Евгения Гришковца, которая начинается чередой междометий. Трудно начать в принципе, а тем более трудно начать рецензию на стихи, которые, если и печатались, то в местных изданиях города Магадана. Поэтому моя задача усложняется – не только «посредничество» между текстом и аудиторией, но и донесение до этой аудитории самого текста, причем такое, чтобы стало ясно: есть что донести. Благословясь, приступим.

Начинать принято с биографических сведений об авторе. Но и здесь я встречаю препятствие, потому что не располагаю сколько-нибудь обширными сведениями (так что будем отталкиваться от минимума – родился в Магадане, в 1982 году, там и живёт, учился на филологическом факультете, пишет стихи, занимается археологией), зато располагаю словами, репликами, стихами; но ведь писатель – это, прежде всего, голос.

Стихи «говорят сами за себя» и сами по себе автобиографичны, автопсихологичны, даже автофизиологичны (их, например, неровный ритм имитирует, по выражению автора, его аритмию), и в отрыве от всевозможных контекстов сохраняют, как отпечатки следов на снегу, как насекомое, окаменевшее в янтаре (и здесь следует ряд подобающих случаю сравнений), отпечатки индивидуальности, портреты конкретной личности в разные периоды жизни. Собственно, жизнь человека, как в губку, впитывается в эти стихи, которые появляются как реакция на всё: на случайно услышанную реплику, на прочитанную книгу или стихотворение, на выпуск новостей (отсюда цикл «новости с абсурдопереводом»). В общем-то, подобные высказывания чреваты впаданием в банальность: все это можно сказать про любого другого творческого человека, вообще про любого человека, чей образ жизни накладывает отпечаток на всё, что он делает. Но если мир – это текст, то на этих страницах нужно хотя бы попытаться выяснить, что является содержанием главы «Георгий Дмитриев», которая, хочется верить, имеет продолжение.

Такой филологический взгляд на мир и человека, в данном случае, особенно плодотворен, потому что близок лирическому герою и автору. Видимо, учёба на филфаке вообще сильно влияет на людей, особенно впечатлительных, особенно людей «текстоцентричных», с раннего детства не только вовлеченных в жизнь, но и погруженных в ее языковой образ, в литературу. Внутренним импульсом многих стихов становится ценностное осмысление этих категорий: жизни и ее языкового преломления. Так, в стихотворении «странсы»[1] поэт, обращаясь к возлюбленной, нивелирует значимость своих стихов, декларирует их бессмысленность перед лицом живой жизни, заключив:

 

Исчезнет мир, истлеют все мои стихи,

Когда почувствуешь ты вдруг, как много для меня ты значишь…

Тогда-то и Поэзия родится,

Без ямбов, стопов, глупых слов и выспренного чтения,

В тебе бутонами взорвутся астры и звонко замечтают птицы,

И ты поймёшь, что ты – на свете лучшее стихотворение…

 

Но, утверждая высшую позицию возлюбленной в своем текстоцентричном мире, герой присваивает ей статус текста.

В другом стихотворении лирический герой, ожидающий своей очереди на прием к врачу, досадует на то, что не взял с собой книгу и находит вместо нее в кармане подарок возлюбленной, блокнот с надписью «На память самому…». Подарок достигает своей цели, провоцируя воспоминания. «Книгу забыл, да и хрен с ней! / Начитался – нового не прочесть ни черта! / Признаюсь тебе: всего интересней / Тебя мне было в жизни читать. <…> Прости, украл у тебя этот образ – / Про то, как человека, будто книгу читать. / Ничего, последний мой опус, / Раз уж я тебе не чета». Снова мотив уничтожения стихов сочетается с утверждением текстоподобия жизни.

Стихи вырастают из жизни, но жизнь – это текст; вот и получается, что во многих случаях сам язык является, в каком-то смысле, предметом осмысления, переосмысления и творческого поиска (отсюда настойчивое стремление «обновить», переосмыслить фразеологизм, «взорвать» устойчивое, стандартное, остранить слово, выражение и т.д.); язык, в частности, в своей эстетической функции, осознаётся как посредник между человеком и миром, между «внешним» и «внутренним» лирического героя. Стихотворение «ассоциация» почти целиком построено на столкновении фразеологизмов:

 

Я за словом не лезу в карман,

Потому что боюсь ошпарить

пальцы о ветер, рыщущий там,

Выдувающий крошки и память.

И поэтому я молчу,

Насыщенно и обозлённо,

Давая нервов тёртому калачу

Утопать в бутылке зелёной.

В той бутылке нет ничего,

Ни с первым глотком, ни на дне,

Но сквозь ее контур кривой

Всё причудливым видится мне.

Нереальным, неправильным, лживым,

Слегка тусклым и очень желанным,

Словно все, кого нет, ещё живы,

А кто есть – не боятся в карманы

Залезать и не лезут в бутылку.

Не боятся держать карман шире…

Ну а я ещё свежий и пылкий

Не пылюсь в пустой тёмной квартире,

Натыкаясь в полумраке обмана

На разбросанные по полу мечты,

Наплевательски, держа руки в карманах

Халата, жизнеутверждающе поливаю цветы.

<…>

Ничего нет. Ничего не осталось в итоге…

Лишь одно местоимение… ТЫ.

 

Это стихотворение отражает характерную для творчества Георгия Дмитриева модель разворачивания лирического сюжета, которая представляет собой разные варианты взаимодействия «внешнего» (мир, «пейзаж» и т.д.) и «внутреннего» (я).

Согласование «внешнего» и «внутреннего» – это и есть сущность поэзии, «по Дмитриеву». Пристальное внимание к зрительным, осязательным, слуховым впечатлениям объясняет биографическая подробность – увлечение живописью, а самоуглубленность и постоянное соотнесение «я» с миром – черта, скорее, психологическая – в частности, упомянутый литературоцентризм.

В стихотворениях «ин-аут», «character equilibrado», «Мгла. Влага. Раненный дождём…», «ассоциация» и других наиболее прозрачен этот переход от «пейзажа» к «я». Самый предпочтительный для лирического героя вариант соотношения внешней и внутренней жизни – гармонизация – проступает в некоторых стихотворениях, и, чаще всего, причиной такого примирения с собой и миром является любовь. Так, в начале стихотворения «лавочка» «за пазуху неба солнца медяк / запрятан. Льет, Кровью пахнет от волос. / Писк – блохи капель; и – дождя с цепи сорвавшийся пес», а в конце, увидев улыбку героини, лирический герой констатирует: «Вкус полыни отчасти противен. / Дым под затылком шумит. / Льет. Спасибо тебе. Не тоскливень / вокруг меня – изумир».

Герой, впитывающий в себя мир, а себя – в текст (как это формулирует автор стихов, «вдохнуть окружающее и выдохнуть строками»), появляется в стихотворении «хромота».

 

Время стоит. Сижу. Лежит подушка

Под спудом пыльной седины.

Мысли течёт неведомая тушь.

Подбрасывает мглы кукушка

Свои некормленые сны

В чужие гнёзда людских душ.

 Сны в нас растут, по выси тужат,

Боятся кофе и зари,

А мы – трусливы от природы.

Функционирует снаружи

Индивид и прозябает «я» внутри.

Время стоит. Проходят годы.

 Кто-то поспорит: «Не трусливы!..»

Я возражать ему не буду.

Всё фиолетово в насыщенных тонах.

Время стоит. Блистают ночи сливы.

Ветвятся по глазам сосуды.

Ветвятся рощи прошлого во снах.

 Жизнь – риторический вопрос.

Смерть – веский повод нарядиться.

Время стоит... Когда мы умираем,

Из нас не души в неба купорос

Летят, а рвутся снов прикормленные птицы,

Всю жизнь скучавшие по Раю.

 

В этом стихотворении отчетливо просвечивает третье измерение, т.е. «я» пытается найти свое место не только во внешнем мире, но и в «иномире».

В принципе, по прочтении любых, допустим, десяти стихотворений наугад становится ясно, что в поэзии Георгия Дмитриева есть четыре центральные темы, которые варьируются, трансформируются, соединяются и разъединяются: жизнь, смерть, любовь и сама поэзия. Если поместить их в одно предложение, получится формулировка концепции творческого мира поэта: жизнь – это преодоление смерти, и тогда смысл этой жизни в любви, а оправдание – в поэзии. Постоянная попытка согласовать себя с окружающим, отреагировать на внешнее, определить себя в нём, самый акт творчества и письма – это выражение настойчивого, лейтмотивного стремления зафиксировать себя. И тогда не только возлюбленная лирического героя, но и он сам соотносится с каким-то текстом или культурным кодом:

 

… а я – античный миф!

Вот так – без предисловий.

Я – хлад во мгле олив,

Я – ярый шёпот крови.

Я… Кстати, нету речи,

Что в мифе я – герой.

Я не сражаю нечисть –

Я вижусь с ней порой.

Я – грустный, устный миф,

Хоть многажды записан.

Я в гору жизни, как Сизиф,

Толкаю камень Смысла <…> («в поклоне к К.»)

 

***

 

Как бы невзгодами и утехами

Я не был занят, куда б не поднимала меня труба,

Я помню, чту и выполняю завет Чехова:

Выдавливаю из себя раба.

Вдавливаю в себя совесть,

Погружаю в кровь облака,

В итоге – не человек, а помесь

Радуги, спирта, черновика.

 

Землёю и небом между

проходит бытие моё,

И есть и силы еще, и надежда,

Ведь не выстрелило пока ружьё.

Впереди самый важный акт…

Суфлёр: «Ты входишь. Стоишь в передней…»

Сцена. Хлопки. Веера. Антракт.

Впереди акт – решающий, не последний. («в честь»)

 

Настойчиво, как самовнушение, звучит эта тема: неизбежность и преодоление смерти, причем, как и в случае с разными вариантами соотношения внешнего и внутреннего, эти два полюса по-разному взаимодействуют в текстах. Еще один вариант преодоления смерти и сохранения лучших воспоминаний с помощью творчества:

 

Всю ночь напролёт, листая туман,

Учил наизусть я прилежно

Редкий дождь и гладил нагрудный карман,

Хватаясь с болью за сердце, а сердцем – за нежность.

Весь туман напролёт, конспектируя сны,

Я подчёркивал в них слово «счастье».

С пониманием обоюдной вины

Обоюдно шептал «возвращайся».

<…>

Всю жизнь напролёт смертью я занят

И вот – упускаю свой лучик света.

Я бросаю монетку признанья

В фонтан твоего отчужденья…

Знаешь, есть такая примета.

Всю смерть напролёт я буду жив,

Закопанный в пепле, восставший в тексте.

В стихах – мы. Мы. В танце кружим,

Гуляем под луной, по луне, всё такое… Вместе.

Значимой для автора является поэма «М – Ж», где Жизнь и Смерть персонифицированы в женские образы, а название поэмы, помимо сразу угадываемого «мужское – женское», можно расшифровать как Моя Жизнь. Поэма представляет собой текст в тексте, псевдоизбранница героя (Смерть), ожидая его, читает письмо с признанием в измене. В этом письме, во-первых, возникает образ настоящей избранницы (Жизнь), во-вторых, происходит самораскрытие образа лирического героя, который является близким автору и инвариантным для его творчества в целом. Как и название, структурные элементы текста распадаются на две части, контрастируют, образная система построена по принципу антитезы:

 

Блага жизни по каталогу,

Отпуск в Мацесте, «форд» в ипотеку,

А я не могу так, не могу, ей богу!..

Повезло неуместным мне быть человеком.

Место... Чтоб нажать на больное место, -

Да, она моложе тебя, моложе,

Намного моложе, если честно,

Не это, конечно, главное, но и это тоже.

 Она абсолютно тебе не чета,

Она противоположность твоя, антипод,

Хотя тоже моих стихов не читает

И не любит их, но, по крайней мере, об этом не врёт.

 Она явно не столь изысканна,

Чтобы пить со мной в пять утра,

И искать сермяжную истину

В ливнем набело расчёсанных сиплых ветрах.

 Она без замашек и без манер,

Наплевать ей – без денег, с деньгами я.

Всё – A la guerre comme a la guerre....

Двадцать первый век. Полигамия.

Ой... Да не знаешь ты всё равно

Значения этого слова...

А я уже очень давно,

Никогда, ни кем не был столь очарован.

 

Это даже не описать глаголом «люблю»...

Это... Я в принципе живой рядом с нею...

А ты... Ещё разок надавлю:

Уже давно за твоею спиною с ней сплю...

Хотя – «бодрствую» будет точнее.

 Мне вообще не сонно, не спится с ней,

Не хочу упустить я ни капельки Рая

Её глаз, пока прозябаю в обыденном сне,

Но и наяву постоянно щипаю

 Себя, заливаясь смехом истошным,

Потому что... Просто так. Без причины.

Причина... Она меня принципиально называет Гошей,

А не беспринципными «зая», «котик» или «мой мужчина».

 

Так, герой стоит перед почти гамлетовским выбором: жизнь или смерть, а в поэме воплощается характерная для него сюжетная модель преодоления смерти:

 

Это так. В самом деле я

Отрешён в ней. Реви, не реви.

Моё сердце гниёт, в нём свербит асфоделия

Моей запоздалой дикой любви,

 Единственной, настоящей, огромной,

Самой первой, последней самой,

И я буду цветком, буду громом,

Буду каждым звуком каждой гаммы,

 Буду великим и буду смешным,

Сам не свой буду и весь из себя,

Буду огонь, вода, медь и дым,

Буду наконец без тебя

 Счастлив и жив... Ладно, хватит.

Прочитала? Приняла?.. Поспи ложись.

Как-то так... Соль на кулак… Да, кстати,

Её зовут - Моя Жизнь…».

 

Есть такие творческие личности, склонные, при определении судьбы своих произведений, подражать Николаю Васильевичу Гоголю. К такому типу творческих людей относится автор, на котором сосредоточено наше внимание и который, вступив в трудную и кризисную фазу своей жизни, не стремится реализовать в эту жизнь сюжетные модели своих стихов. Напротив, он уничтожает стихи и стремится к самоуничтожению (что для вышеозначенного типа людей одно и то же), так что мне ничего не остается, как попытаться таким небольшим, неуклюжим и во всех смыслах прозаическим рывком вбросить их (вместе с автором) назад, в жизнь, которая, по выражению Сергея Федина, не что иное как непрерывное чтение.

О.А. Гриневич

 



[1] Все заглавия стихотворения, следуя авторской орфографии, употреблены с прописной буквы. Оставляя читателям возможность объяснений такой авторской позиции, можно предположить, что она объясняется стремлением отделить все паратекстовые элементы от текста стихотворения, написанного традиционной орфографией, присвоить им статус реплики в диалоге с узким кругом лиц (так, некоторые заглавия создают впечатление комментария, авторской оценки текста, обращенных к близкому собеседнику, или обозначают адресата: «вот этими вот руками», «в поклоне к К.»). Таким образом, создаются особые отношения в триаде «автор – текст – аудитория», в этой связи можно вспомнить термин «домашняя семантика», примененный Ю.М. Лотманом к субъектной организации романа «Евгений Онегин».